Дверь распахнулась неожиданно. И Олег, потеряв опору, рухнул на колени перед отцом Алексием.
Кажется, его кости ломались под ударами. Череп, во всяком случае, точно треснул. Потом снова пришли темнота и ночная тишь. Здесь не было места жару и пламени. Огонь не успел. Опять не успел.
Выдергивая из кармана убийцы простенький брелок с двумя ключами, священник увидел, что Зверь улыбается. Эта улыбка на обожженном, разбитом, залитом кровью лице была настолько жуткой, что отец Алексий, сам себе удивляясь, ногой отпихнул тело Зверя обратно в комнату. И вновь закрыл дверь на ключ.
Выбраться из дома во второй раз оказалось сложнее. И все-таки священник нашел выход на улицу. Вернулся в гараж. Убедился, что «Нива» действительно на ходу. После чего, оставив мотор включенным, он разлил по полу, расплескал по стенам содержимое трех больших бочек с горючим, опустошил бак второго автомобиля. И, выезжая, с силой приложился бортом своей «Нивы» к металлическим несущим, по которым поднималась и опускалась дверь гаража. Искры брызнули радостной, слепящей дугой.
Он успел. Успел вынестись за ворота. Красивый терем за спиной священника застонал протяжно, охнул, просел, и пламя грохочущим бесом взвилось к черному небу.
Живой или мертвый, Зверь получил могилу, которой заслуживал.
«В конце концов, — холодно сказал себе отец Алексий, он погиб именно при пожаре, еще десять лет назад. И все это время жил по ошибке. Кто-то должен был восстановить справедливость».
— Олег… Олежка…
Голос был знакомым. И он был… прохладным, в нем звенели капли, прозрачные, ледяные капли, что падают весной с тонких сосулек в звонкие зеркальца воды.
— Олежка, вставай. Ну, вставай же. Ты можешь.
Встать? Куда там! Даже думать о том, чтобы пошевелиться, и то было больно.
Но голос звенел, просил, настаивал. Голос не давал соскользнуть обратно в гулкую темноту. Олег не видел, кто говорит с ним, но ему и не нужно было видеть. Это лицо он знал, знал во всех мелочах и подробностях, знал глазами, цепкими, памятливыми глазами художника, знал руками, чуткими пальцами музыканта, губами знал робкую теплоту и нежность ее губ, бархатную мягкость кожи, он знал ее запах и вкус, он знал ее дыхание…
Он встал, почти ослепший, рыча от боли, но встал. Сначала на колени, а потом на ноги. Постоял, качаясь.
Двери не было. Было много дыма, был огонь, укусов которого Олег уже не ощущал, были грохот и треск, но двери не было. Она успела прогореть и выпасть из косяка. Зверь шагнул в дымную пасть дверного проема. Помнил, что впереди лестница. Оступился и скатился по горящим ступенькам.
Потолок наверху полыхнул и перекосился. Тяжелые деревянные балки рухнули на лестницу, сминая ее, словно ломкий картон.
— Иди, — настаивал голос. — Иди, Олег. Ну же, Зверь, иди. Ты должен идти. Ты не можешь умереть. Тебе нельзя умирать.
И он пошел. Медленно, спотыкаясь, едва не падая. Десять метров от лестницы до дверей показались десятками километров. Здесь бушевал огонь. Но пылающие стены, корчащиеся от жара половицы, трещащие перекрытия держались еще. Держались, чтобы дать ему, человеку, хозяину, возможность уйти.
А ночная прохлада обожгла люто, до вскрика. Олег сам не знал, как выбрался за ворота, в лес, подальше от пламени. Он почти ничего не видел, что-то случилось с глазами, зато слышал хорошо. Лучше, чем хотелось бы. Он слышал страшный крик погибающего в огне дома, своего дома. Он уходил. Уползал. В землю готов был зарыться, лишь бы кончилось все поскорее. Сколько жизней у неживого? Одна. Всего одна, но как надолго хватает ее.
Голос исчез. Так же неожиданно, как появился. Голос давно умершей девочки. Первой отнятой им жизни.
Олег лежал, скорчившись, под корнями широкой сосны, рядом с шумящим по камням темным ручьем, трясся от холода и мечтал о том, чтобы ушла боль. Хотя бы ушла боль. Ни о чем больше он не мог и думать.
Поэтому без всякого интереса посмотрел он из своего укрытия на зависший над пожарищем пятнистый вертолет. На ловких парней в пятнистой форме, в масках, с короткими ручными парализаторами. Парни оцепляли горящий дом. Появился второй вертолет, ярко-красный. Пляшущее пламя задохнулось под мощными потоками белоснежной пены. Осназовцы врывались в еще живой терем.
Зверю не хотелось ничего. Вообще ничего. Лишь бы не было боли. Однако он шевельнулся, до хруста сжав зубы, выбрался из своего укрытия и пошел, а потом и побежал к далекой, даже ночью весьма оживленной трассе.
«Спасибо, магистр, — отстраненно думалось на бегу. — Спасибо, что учил правильно. Не скажу, что я был готов к такому, но и не скажу, что очень удивлен. Тебе придется поскучать без меня какое-то время, магистр. Недолго. Надеюсь, что недолго. А потом я припомню тебе сегодняшнюю ночку».
Перед ним остановилась первая же машина. Сердобольные люди ездят ночью по накатанным трассам. Забрав жизни водителя и его костлявой болтушки-жены, Зверь почувствовал себя лучше. Настолько лучше, что нашел в себе благодарность даже к Сашке Чавдарову. Если бы не его выходка, сейчас пришлось бы иметь дело не с дружелюбными, легко сломавшимися путешественниками, а с двумя десятками стрелков осназа. С теми, пожалуй, пришлось бы повозиться. А если честно, так это им пришлось бы повозиться со Зверем. И результат подобной «возни», как ни крути, был бы не в его пользу.
ЗА КАДРОМ
— Ну и как вы объясните всю эту чертовщину?
— Именно что чертовщину. — Человек потер пальцами виски.
К этому жесту: «боже-мой-как-я-устал-от-чужой-тупо-сти» генерал-майор Весин давно привык и обычно не обращал на него внимания. Но иногда случалось так, что он действительно чувствовал себя непроходимым тупицей, не способным понять элементарных вещей. Тогда кажущееся превосходство собеседника вызывало раздражение. И приходилось напоминать себе, что тот, при всем своем уме, все-таки проиграл. Сейчас была как раз такая ситуация.